Ранние новеллы.

Лукач Г.: Новеллы Томаса Манна

Георг Лукач


Новеллы Томаса Манна

Литературное обозрение. 1936 г. № 18. С. 15-18
http://mesotes.narod.ru/lukacs/novell.html

Взаимоотношение искусства и жиз­ни — такова основная тема наиболее крупных и значительных новелл Томаса Манна.

Для серьезно-мыслящих буржуазных писателей искусство, стало большой проблемой еще задолго до Манна. Ху­дожники эпохи Просвещения и эпохи германского классического идеализма считали искусство могучим орудием миропознания и самопознания и высоко расценивали роль художника в обществе. «В красоте — говорит Гете — проявля­ются таинственные законы природы; вез такого проявления, они навеки остались бы скрытыми и неизвестными».

На западе уже давно общим, гос­подствующим течением буржуазной идеологии, а тем самым и буржуазного искусства стало прославление капита­лизма. Истинные, честные буржуазные художники, — несмотря на всю их клас­совую ограниченность и предрассудки,— не могли принять участия в этом про­славлении. Поэтому они оказались изо­лированными. И эта все большая изо­ляция истинных художников в буржу­азном обществе нашла отражение как в теории искусства, так и в художествен­ных произведениях, посвященных отно­шению искусства и художника к жизни. Тема о взаимоотношении искусства и жизни стала занимать все большее ме­сто в литературе, ибо чем более изоли­рованными становятся истинные, честные художники среди буржуазного общества, тем более глубоко переживают они те реальные, личные, человеческие проблемы, которые возникают в резуль­тате такого одиночества. И писатели, которые не в состоянии выйти за преде­лы буржуазного общества, горизонт ко­торых классово ограничен, вынуждены рассматривать эту проблему, как некую метафизическую «вечную проблему» взаимоотношения искусства вообще и жизни вообще, а не как определенный исторический этап общественного раз­вития.

Такое сужение и искажение этой про­блемы приводит к представлению об отчужденности искусства от жизни, о враждебности искусства жизни. В эпо­ху буржуазного декаданса было про­возглашено, что искусство обитает в «башне из слоновой кости», вдали от треволнений жизни. Такое представле­ние об искусстве, может быть, наиболее ярко и сильно отражено Бодлэром. В одном из его сонетов Красота говорит о себе так: «В лазурном пространстве царю я, как сфинкс неразгаданный;— Белизна лебединая и сердце как снег у меня; — Ненавижу движение я, линии смещает оно; — И никогда я не плачу, никогда не смеюсь».

Конфликты, возникающие в человече­ской жизни в связи с таким представле­нием об искусстве, изображены многими выдающимися писателями второй поло­вины XIX века. Здесь достаточно указать на поздние драмы Ибсена. Строи­тель Сольнес погибает от мучительного сознания, что его искусство — нечто иное, высшее, чем его жизнь. За попыт­ку возвысить свою жизнь до пределов своего искусства он платится смертью. Герой последней драмы Ибсена, в ко­торой семидесятилетний писатель подво­дит итог своей жизни и творчества, скульптор Рубек переживает трагедию, сознавая, что всю свою жизнь он при­нес в жертву искусству.

Наиболее значительные ранние новел­лы Томаса Майна непосредственно свя­заны с этой проблемой.

Позиция Томаса Манна как художника весьма интересна и оригинальна. По­степенно создавшаяся отчужденность искусства от жизни являлась и для него несомненным фактом. И истинные исто­рические и общественные причины этого отчуждения были в то время так же мало понятны Томасу Манну, как до не­го Флоберу, Бодлеру и Ибсену.

Но Томас Манн относится к этому вопросу менее трагически, менее фата­листически, чем его предшественники во всяком случае он не всегда относится к этой проблеме трагически и фатали­стически, и менее всего в своем замеча­тельном раннем произведении — новелле «Тонио Крёгер». В ней герой искрен­не и страстно возмущается типом художника, который гордо устраняется от жизни. Крёгер тоже считает отчужден­ность художника от жизни непрелож­ным фактом. Ведь его собственная био­графия, — сжато и мастерски рассказанная Томасом Манном, – ничто иное как история отчужденности.

Правда, Тонио Крёгер особенно под­черкивает, что уже с ранней юности не он удаляется от жизни, а жизнь устра­няет его от участия в ней, Тонио Крёгер проникнут страстным, неутолимым стремлением к общению с обыкновен­ными средними людьми. Еще мальчи­ком он пытается подружиться с просты­ми, шаловливыми, увлекающимися спортом детьми. Он влюбляется в ве­селую, разговорчивую белокурую де­вочку, которая совершенно не интере­суется тем, что увлекает его. Любовь его так и остается без ответа. Отноше­ние к нему людей заставляет его уйти в себя, предпочесть одиночество, а позднее отдаться художественному творчеству.

Но тоска остается. И эта тоска яв­ляется основной, характерной чертой умственного и художественного облика Тонио Крёгера. С нею связано для не­го противоречие между искусством и жизнью. В беседе со своей приятельницей он совершенно точно объясняет, что он понимает под словом «жизнь». «Не думайте о Цезаре Борджиа или о какой-нибудь хмельной философии, подни­мающей его на щит! (намек на жизненную философия Ницшк – Г. Л.). Для меня он ничто, этот Цезарь Борджиа, я ничего не дам за него и вообще никогда не пойму, как можно исключительное и демоническое возводить в идеал. Нет, «жизнь», вечным контрастом про­тивостоящая интеллекту и искусству. не как необыкновенное предстает она нам, необыкновенным; напротив, нормальное, пристойное и приветливое есть область нашей страстной тоски — жизнь во всей ее соблазнительной банальности».

Это признание Тонио Крёгера очень важно. Оно, с одной, стороны, подни­мает всю проблему искусства и жизни на большую высоту, чем, например, у Ибсена. С другой стороны, оно дает нам ключ к пониманию всего развития Томаса Манна.

Когда Тонио Крёгер заканчивает свою «исповедь», русская художница, Елизавета Ивановна, отвечает ему, и от­вет ее очень интересен. Она говорит: «Решение состоит в том, что вы, вот такой, как вы здесь сидите, просто-на­просто обыватель. Вы — обыватель на ложных путях, Тонио Крёгер, заблу­дившийся обыватель».

Эта беседа ясно указывает, как глубо­ко ставит проблему искусства и жизни Томас Манн. Тонио Крёгер рассматри­вает свою судьбу, судьбу художника, свое отречение от жизни уже не так, как это делали Сольнес и Рубек, то есть не как результат абстрактно взятого взаимоотношения искусства вообще к жиз­ни вообще, а как общественную проблему. Томас Манн не придер­живается современного, свойственного анархической богеме, воззрения, будто изображенное в этой новелле «одиноче­ство художника» означает действитель­ный отказ от буржуазного понимания жизни. Он отдает себе отчет в том, что его художник, живущий только самим собою, остается представителем буржуа­зии. Трагедия художника у Томаса Ман­на разыгрывается в пределах бур­жуазного общества.

Читать еще:  Любовь не по Домострою. День семьи в Муроме…

Но тем самым вопрос этот осложняет­ся. У Томаса Манна тотчас возникает следующий вопрос: что такое буржуа? Поскольку в этой новелле изображает­ся только страстное стремление Тонио Крёгера к жизни (к жизни, неразрыв­но связанной с его классом, с буржуа­зией) и поскольку все происходящее рас­сматривается с точки зрения этого страстного стремления, ответ кажется простым и ясным. Белокурый мальчик и белокурая девочка, которые, не заду­мываясь ни над чем, болтают и танцуют, не задумываясь ни над чем вы­полняют свои обычные, повседневные обязанности, — это и есть буржуазия. Когда же Манн вплотную сталкивается с жизнью все становится для него зна­чительно сложнее. В первом большом романе Томаса Манна «Будденброки» Герда, жена корректного буржуазного сенатора Томаса Будденброка, несколь­ко эксцентричная художница, проникается живой симпатией к брату своего мужа, Христиану, полуопустившемуся, эксцентричному, похожему на предста­вителя богемы. Манн объясняет эту симпатию тем, что Христиан настолько буржуазен, как и сам Томас. И в даль­нейшем, при объяснении между братья­ми, когда Христиан упрекает старшего брата в том, что личность его скована буржуазными семейными традициями, тот признает, что упреки эти до неко­торой степени правильны и обоснованы. Он тоже выполняет свои буржуазные обязанности не по доброй воле (а по классовому инстинкту). Но, чтобы не превратиться в опустившегося бродягу, он насилует себя, заставляет себя вести так, как подобает буржуа.

Томас Будденброк — буржуа по убе­ждению; Тонио Крёгер — буржуа, сбив­шийся с пути, тоскующий по буржуа­зии. Где же видит Томас Манн истин­ного буржуа, «нормального» буржуа?

В романе «Будденброки» дан на это ясный ответ: в прошлом. Тогда, когда буржуа был еще кровно связан с вели­кими традициями буржуазной культу­ры. Конечно, Томас Манн изображает и современных настоящих буржуа. Но у них мало общего с терзаемым тоской Тонио Крёгером. Грубый эгоизм, без­душное делячество современных капита­листов, беспощадность, готовность сту­пать через трупы не только в деловой, но и в частной, личной жизни ради при­хоти и каприза, — все это имеет очень мало общего с такими образами тоскую­щих буржуа, как Томас и Тонио, и с мировоззрением самого Томаса Манна (вспомним новеллы: «Луисхен», «Маленький господин Фридман» и др.). Где же истинные буржуа Томаса Манна?

Ha этот вопрос Томас Манн пытался ответить в течение всей своей жизни, и потому проблема противоречия между искусством и жизнью приобретает его творчестве общественно-критический и гуманистический характерен именно по­тому, что он в течение всей своей жиз­ни страстно искал этого буржуа, но, как честный писатель, изображающий толь­ко то, что действительно видит, никог­да не мог найти его, — именно поэтому косвенным образом дает он уничтожа­ющую гуманистическую критику капита­листической культуры.

Трагическая оторванность современ­ного художника от жизни предстает, как некий социальный рок. Настоящий, честный художник не хочет быть отор­ванным от жизни. Художник Томас Манн по своему темпераменту, по свое­му мировоззрению далеко не револю­ционер. Но жестокость и узость буржу­азной жизни обрекает его на одиноче­ство, заставляет его, если он хочет остать­ся художником, уйти из буржуазной сре­ды. Но при этом он еще не порывает связи со своим классом, с буржуазией, не отказывается от буржуазного миро­воззрения. Напротив, страстная мечта о простой, не разъедаемой сомнениями, крепко стоящей на ногах и, вместе с тем, не варварской и не тупой буржуазии пронизывает его ранние произведения.

Из всех выдающихся гуманистов на­шего времени Томас Манн наиболее. медленно и с наибольшим трудом отхо­дит от мировоззрения и от предрассудков, связанных с его происхождением и развитием. Некоторые исторические основы этих предрассудков рассмотрены мною в особой статье («Страдание и ве­личие художника»—«Литературный кри­тик. 1935 г., № 12).

Изданные теперь новеллы Манна по­казывают, как медленно совершался процесс отхода писателя от буржуазии. Но в то же время мы видим, что этот процесс ведет свое начало с первых лет творческой деятельности Томаса Майна. Вот почему его теперешнюю критику капиталистическо­го, фашистского варварства следует рассматривать не как внезапный поворот, а как неизбежный результат сложного, противоречивого развития художника и человека.

Жизнь и искусство, буржуазность и красота, действительность и мечта—все в больном буржуазном обществе, в этой атмосфере распада напоено тоской, все имеет свои глубокие социальные корни, все противоречиво и, вместе с тем, мно­гочисленными нитями связано одно с другим. Этими сложными, переплетаю­щимися взаимоотношениями объясняет­ся реалистическая и все же постоянно склоняющаяся к гротеску, к поэтической фантастике ирония новелл Томаса Ман­на, никогда не имеющая открытого, гру­бого характера.

Этой иронией без сентиментальности озарен рассказ о судьбе разбитого жизнью, слабого и искалеченного чело­века—«Маленький господин Фридман». Эта ирония дает возможность Томасу, Манну изображать такие тонкие и в то же время острые трагикомедии на тему о судьбе художника, как «Тристан», как новелла «Смерть в Венеции». Ирония помогает Томасу Манну легко и правдиво изображать различные ти­пы авантюристов и филистеров.

Многие из реалистических новелл Майна проникнуты романтическим ду­хом, фантастикой (напомним новеллу «Платяной шкаф»). Замечательные переходы от мечты к действительности, своеобразная, ироническая поэтизация повседневной жизни напоминает, не­смотря на все стилистические различия, новеллы романтиков. И это не случай­но. Ибо в романтической поэзии впер­вые нашло выражение, как важная со­ставная часть мировоззрения, противо­речие между искусством и жизнью.

В новеллах Томаса Манна, ориги­нальных по форме, актуальных по тема­тике, отражено наследие более чем сто­летнего развития. В них своеобразными и, вместе с тем, типичными художе­ственными приемами вскрыт целый комплекс проблем, имевших решающее значение для всей буржуазной литера­туры прошлого века, в особенности второй половины этого века. Таким образом, эти новеллы—не только высо­кохудожественные литературные произ­ведения, но и культурные и исторические документы непреходящей ценности.

Томас (Пауль Томас) Манн – Ранние новеллы [Frühe Erzählungen]

99 Пожалуйста дождитесь своей очереди, идёт подготовка вашей ссылки для скачивания.

Скачивание начинается. Если скачивание не началось автоматически, пожалуйста нажмите на эту ссылку.

Описание книги “Ранние новеллы [Frühe Erzählungen]”

Описание и краткое содержание “Ранние новеллы [Frühe Erzählungen]” читать бесплатно онлайн.

Жемчужины стиля, который писатель оттачивал в «малой» прозе, чтобы впоследствии целиком и полностью раскрыть в своих масштабных романах. Однако каждая из этих новелл — не просто изумительная по красоте «проба пера», а произведение, совершенное не только стилистически, но и сюжетно. Легендарные «Тонио Крегер», «Тристан» и «Смерть в Венеции». До сих пор поражающий нонконформизмом «Как подрались Яппе с До Эскобаром». Интеллектуальные, мрачно ироничные «Кровь Вельсунгов» и «Маленький господин Фридеман». И другие новеллы — бесконечно разнообразные по жанру и манере исполнения, однако носящий черты неподражаемого «манновского» таланта.

Читать еще:  Искушения христа. Что значит «искушать Господа»

Томас Манн. РАННИЕ НОВЕЛЛЫ (Thomas Mann. FRÜHE ERZÄHLUNGEN)

Перевод Е. Шукшиной

Вот я автоматически скручиваю очередную сигарету, коричневая пыльца мельчайшими хлопьями плавно опадает на желтоватую промокательную бумагу из папки, и трудно поверить, что я еще не сплю. А когда теплый, влажный вечерний воздух, вплывая в открытое рядом окно, так престранно лепит облачка дыма и утягивает их из-под лампы с зеленым абажуром в тускло-черное пространство, мне ясно, что я уже вижу сон.

Тут, конечно, дело становится совсем скверно, ибо это соображение взнуздывает фантазию. Позади, исподтишка поддразнивая, поскрипывает спинка стула, и вдруг трепет будто торопливой волной пробегает по всем нервам. Какая досадная помеха в моем глубокомысленном изучении причудливых, блуждающих вокруг дымных письмен, которые я почти уже решил скрепить связующей нитью.

Но теперь весь покой летит к черту. Бешеные движения во всех чувствах. Лихорадочные, нервные, безумные. Каждый звук верещит. И вместе со всем этим смутно поднимается забытое. Некогда запечатленное зрением, оно чудно возрождается, да еще в придачу с тогдашним ощущением.

С каким интересом я подмечаю, что взгляд мой, всматриваясь в это место в темноте, жадно расширяется! В то самое место, где все отчетливее проступает светлая фигура. Как он ее впитывает… Вообще-то ему лишь мерещится, но все же какое блаженство! И он охватывает все больше. То есть больше забирает, больше набирает, больше пьянеет… все… больше.

Вот она и предстала, вполне четкая, точно как тогда, картина, произведение случая. Вынырнувшая из забытого, созданная заново, сформованная, писанная фантазией, сказочно талантливой художницей.

Не большая — маленькая. Да и вообще не целое, но все же завершенная, как тогда. И все-таки безбрежно расплывающаяся в темноте, в разные стороны. Вселенная. Мир. В ней мерцает свет и глубокое настроение. Но ни звука. Ничто не проникает в нее из смеющегося вокруг шума. То есть не сейчас вокруг, а тогда.

В самом низу ослепительно блестит дамаст; поперек зубчиками, кружочками, спиральками — вывязанные листья и цветы. Поверх прозрачно пластающаяся, а затем стройно взмывающая хрустальная чаша, наполовину заполненная чистым золотом. Перед ней в задумчивости протянутая рука. Пальцы легко обнимают подножие чаши. Один из них обхватило тускло-серебряное кольцо. На нем кровит рубин.

Уже там, где за нежным запястьем в крещендо форм намечается предплечье, облик расплывается в целом. Сладостная загадка. Задумчиво и неподвижно покоится девичья рука. Только в змеящейся над матовой белизной голубой вене пульсирует жизнь, медленно и гулко бьется страсть. И, чувствуя мой взгляд, она становится все стремительнее, стремительнее, все неистовее, неистовее, пока наконец не перетекает в трепетную мольбу: «Оставь…»

Но мой взгляд давит тяжело, с жестоким сладострастием, как и тогда. Давит на руку, в которой, содрогаясь, пульсирует борьба с любовью, победа любви… как и тогда… как и тогда…

Медленно со дна чаши отделяется и всплывает наверх жемчужина. Попав в свечение рубина, она вспыхивает кроваво-красным и резко гаснет на поверхности. И внезапно образ, словно ему помешали, начинает исчезать, как бы взгляд, прорисовывая слабые контуры, ни силился их подновить.

И вот все пропало, растаяв во тьме. Я делаю вдох, глубокий вдох, ибо понимаю, что забыл об этом. Как и тогда…

Медленно откидываюсь на спинку стула, и вздрагивает боль. Но теперь я так же твердо, как и тогда, знаю: ты все-таки меня любила… И именно поэтому я могу теперь плакать.

Перевод Е. Шукшиной

Мы опять собрались вчетвером.

На сей раз роль хозяина играл маленький Майзенберг. В его мастерской ужинать было прелестно.

Необычное помещение было оформлено весьма своеобразно — причудливые капризы художника. Этрусские и японские вазы, испанские веера и кинжалы, китайские ширмы и итальянские мандолины, африканские трубы-раковины и маленькие античные статуэтки, пестрые фарфоровые безделушки рококо и восковые мадонны, старые гравюры и работы кисти самого Майзенберга, — все в кричащих сочетаниях, словно показывая на себя пальцем, было расставлено и развешено по комнате на столах, этажерках, консолях и стенах, помимо того, подобно полу, покрытых толстыми восточными коврами и обтянутых поблекшими вышитыми шелковыми обоями.

Мы вчетвером, то бишь маленький юркий Майзенберг с каштановыми локонами, юный светловолосый идеалист и политэкономист Лаубе, который, где бы ни оказался, принимался читать мораль на тему огромной справедливости женской эмансипации, доктор медицины Зельтен и я — итак, мы вчетвером расселись на самых разнообразных предназначенных для сидения приспособлениях в центре мастерской вокруг тяжелого стола красного дерева и уже довольно продолжительное время предавались великолепному меню, составленному для нас гениальным хозяином. Пожалуй, еще более винам. Майзенберг в очередной раз раскошелился.

Доктор сидел на высоком церковном стуле старинной резьбы, над которым в своей резкой манере неустанно подсмеивался. Он считался в нашем кругу ироничным скептиком. Знание мира и презрение к нему в каждом пренебрежительном жесте. Он был самым старшим среди нас — уже около тридцати. Больше и «пожил».

— Скоморох! — говорил Майзенберг. — Но забавный. Этот «скоморох» действительно немного проглядывал в докторе. Глаза его мерцали каким-то растушеванным блеском, а черные, коротко стриженные волосы на макушке уже слегка просвечивали. Лицо, оканчивающееся бородкой клинышком, нисходя от носа к уголкам рта, приобретало нечто язвительное, порой придававшее ему даже какую-то горькую энергию.

За рокфором мы опять вели «глубокомысленные разговоры». Это Зельтен называл их так с брезгливым высокомерием человека, который, как он говорил, давно усвоил единственную философию — безо всяких сомнений и угрызений совести наслаждаться срежиссированной без должного внимания, соответственно, там, наверху, земной жизнью, чтобы потом, пожав плечами, спросить: «И это все?»

Но Лаубе, ловкими обходными маневрами оседлав своего конька, опять вышел из себя и, сидя на мягком стуле, отчаянно размахивал руками во все стороны.

— Вот именно! Вот именно! Позорное социальное положение особи женского пола, — (он никогда не говорил «женщина», всегда «особь женского пола», поскольку это звучало более естественнонаучно), — коренится в предрассудках, глупейших общественных предрассудках!

— Будем здоровы! — очень мягко и сочувственно сказал Зельтен, опрокинув бокал красного вина.

Это окончательно вывело славного юношу из себя.

Читать еще:  Крестная мама кем приходится родителям ребенка. Кто может быть крестными родителями для мальчиков, девочек по церковным правилам, обязанности и подарки

— Ты! Ты! — взвизгнул он. — Старый циник! Да что с тобой говорить! Но вот вы, — он обратил вызов к нам с Майзенбергом, — вы обязаны согласиться со мной! Да или нет?

Майзенберг чистил апельсин.

— И то и другое, как же иначе, — заверил он.

— Ну же, дальше, — подбодрил я оратора. Ему обязательно нужно было выпустить пар, иначе он все равно никого не оставил бы в покое.

— Так вот я и говорю, в глупейших предрассудках и косной общественной несправедливости! Все эти мелочи, господи, да это просто смешно. Что они теперь открывают женские гимназии и нанимают особей женского пола телеграфистками или кем-то там еще — да какая разница. Ведь в целом-то, в целом! Какие воззрения! Хотя бы в том, что касается эротики, сексуальности — какая узколобая жестокость!

— Вот как, — с облегчением произнес доктор, откладывая салфетку. — По крайней мере становится забавно.

Лаубе не удостоил его взглядом.

— Вот смотрите, — неистово продолжал он, размахивая крупной из поданных на десерт конфетой, которую затем многозначительным жестом и отправил в рот, — вот смотрите, если двое любят друг друга и он платит девушке, то он-то все равно остается честным человеком, даже эдаким молодцом, — вот чертов негодяй! Но ведь особь женского пола погибла, общество ее отторгло, отринуло, она падшая. Да, пад-ша-я! Где же нравственная опора подобных представлений? Разве мужчина не пал точно так же? Более того, разве он не поступил более бес-чест-но, чем она?! Ну, говорите! Скажите же что-нибудь!

Майзенберг задумчиво всмотрелся в дым от своей сигареты.

— В принципе ты прав, — добродушно заметил он. Лицо Лаубе просияло торжеством.

— Я прав? Прав? — только и повторял он. — Где же нравственное оправдание подобных суждений?

Я взглянул на доктора Зельтена. Тот совсем притих. Обеими руками играя хлебным шариком, уставился вниз с той самой горечью на лице.

— Давайте пересядем, — спокойно сказал он. — Хочу рассказать вам одну историю.

Мы отодвинули обеденный стол и удобно устроились в заднем углу комнаты, выложенном коврами и уставленном мягкими креслами, где было так уютно беседовать. Свисавшая с потолка лампа заливала пространство голубоватым приглушенным светом. Под абажуром уже слегка покачивался скопившийся слой сигаретного дыма.

Ранние новеллы.

Вычленив основную идею из ранних новелл Манна (а сделать это легко, ибо она много раз повторяется на разные лады), можно описать ее как: если ты творческий человек – пизда тебе. Ты слишком ясно видишь всю глупость, нелепость и трагичность мира, в то время как вокруг тебя порхают светловолосовые, голубоглазые оптимисты и ты влюбляешься в них, но не можешь быть с ними, так что просто сидишь в углу и упиваешься своими страданиями.
Не будь у Манна его прекрасного цветистого слога, мне бы вряд ли понравилось десять раз читать про одно и то же. Особо хочется выделить три рассказа:

Платяной шкаф.
Умирающий мужчина сходит с поезда в неизвестном городе, не доехав до изначального пункта назначения, снимает комнату в случайно попавшемся доме, ночью находит в шкафу вроде-как-мертвую девушку и западает на нее. Девушка ходит к нему по ночам и рассказывает печальные истории, а он не историй хочет, а саму девушку и периодически удовлетворяет жывотные желания, после чего девушка расстраивается и пропадает на несколько дней, но всегда возвращается.
Мне просто интересно было бы посмотреть на лицо редактора, когда ему положили на стол сие творение. Если историю немного переделать, то она отлично подошла бы для соо с сетевыми ужастиками.

Тристан
Не слишком удачливый писатель отдыхает в лечебном санатории. Однажды туда привозят прекрасную леди, у которой проблемы с дыханием. Леди замужем за вульгарным бизнесменом, ее здоровье подкосили роды. Писатель усиленно восхищается “умирающей красотой”, воплощением которой нарекает леди, общается с ней, настойчиво просит поиграть на пианино (из-за чего ей становится много хуже) и наконец пишет ее мужу, когда тот приезжает навестить супругу, гневное письмо, обвиняя его в том, что он, поганая жизнелюбская деревенщина, покусился на эдакое хрупкое великолепие, тем самым ускорив его угасание. Пишет письмо и отправляет его по почте, хотя они с бизнесменом в этот момент находятся в одном здании.

Тонио Крёгер
Главный герой, опять-таки писатель, долго и отчаянно (годами) рефлексирует о всепобеждающей глуповатой жизни и возвышенности страданий, о невозможности совмещения писательского таланта с взаимной любовью и про убогость мира в целом. Тем временем, два его краша, девушка и парень, начитают встречаться друг с другом. И – ирония.

Сейчас, когда я пишу, ко мне в комнату доносится рокот моря, и Я закрываю глаза. Я вглядываюсь в неродившийся, еще призрачный мир, который требует, чтобы его отлили в форму, упорядочили, вижу толчею теней, отбрасываемых человеческими фигурами, эти тени машут мне – воплоти и освободи нас! Среди них есть трагические, есть Смешные, есть и такие, в которых представлено, то и другое, – к ним я привержен всей душой. Но самая глубокая, тайная моя любовь отдана белокурым и голубоглазым, живым, счастливым, дарящим радость, обыкновенным.

Не хулите эту любовь, Лизавета: она благодатна и плодотворна. В ней страстное ожидание, горькая зависть, малая толика презрения и вся полнота целомудренного блаженства».

И так далее и тому подобное. Можно еще отметить “Дорогу на кладбище”, где несчастный герой, направляясь на кладбище, нападает на проезжающего мимо веселого парня на велосипеде, только за то, что он смеет быть счастливым, а после этого закатывает публичную истерику в чистом поле.
И “Луизхен” о том, как вредная жена, сговорившись с любовником-композитором, решила высмеять скучного мужа, уговорив его вырядиться в женское платье на семейном празднике и сплясать веселый танец. Кончилось тем, что муж сделал всем неловко и умер на сцене.

Манна чисто по-человечески жаль. Из-за того, что он всю жизнь подавлял в себе гомосексуальные желания, приходилось выплескивать все страдания на бумагу, подробно описывая ту разновидность одержимости, когда ты можешь лишь смотреть на объект желания. Окажись Манн смелее, реши бороться за счастье, вряд ли мир получил бы “Смерть в Венеции” и прочие его творения.

Источники:

http://20v-euro-lit.niv.ru/20v-euro-lit/articles-germaniya/lukach-novelly-tomasa-manna.htm
http://www.libfox.ru/441343-tomas-paul-tomas-mann-rannie-novelly-fr-he-erz-hlungen.html
http://evilempire.diary.ru/p215155670.htm?oam

Ссылка на основную публикацию
Статьи на тему: